
—Евгений Олегович, в этом году — сорок лет с момента аварии на ЧАЭС. Вы были там одним из первых. Что для вас сегодня, спустя четыре десятилетия, главное в той истории?
— Главное — то, что ее надо называть своими именами. Это была авария — крупная, тяжелая, с серьезными последствиями, — но не "катастрофа всемирного масштаба", как ее до сих пор любят преподносить. Между этими словами огромная разница, и она имеет прямое отношение к тому, как мы сегодня говорим об атомной энергетике.
Я приехал на станцию в мае 1986 года. Работал при трех правительственных комиссиях. Мы с коллегами из Курчатовского института обследовали фактическое распределение радиации по зданию энергоблока — это был принципиальный вопрос, потому что от него напрямую зависел и объем "Укрытия", сроки его сооружения и дозовые нагрузки на тех, кто его строил. Нам удалось показать, что значительная часть топлива осталась в шахте реактора, в подреакторных помещениях, и это позволило существенно сократить объемы саркофага. Меньше материалов — меньше людей, которых надо было туда послать, меньше доз, которые они получили.
Я набрал там 50 (голова) — 100 (ноги) бэр. Это не подвиг — это работа, которую кто-то должен был сделать. Посылать сотрудников в такие условия, когда для ликвидаторов доза была ограничена 25 бэрами, было нельзя. Предельно допустимую нагрузку мы выбирали с А.П. Александровым и Л.А. Ильиным — вот отсюда эти 100 бэр.
—Когда сейчас говорят о причинах аварии, версии до сих пор расходятся. Какова, на ваш взгляд, объективная картина?
— Картина, которая сложилась в результате двух десятилетий международного анализа — в том числе работы группы INSAG МАГАТЭ, выпустившей в 1992 году пересмотренный доклад INSAG-7, — достаточно ясна. Авария стала результатом сочетания трех факторов: ошибки физического расчета, конструктивных особенностей реактора РБМК, нарушения регламента персоналом и системных недостатков в организации эксплуатации.
РБМК был блестящей идеей с точки зрения экономики и масштабируемости — одноконтурная схема, графитовый замедлитель, возможность перегрузки топлива на ходу. Но у него был положительный паровой коэффициент реактивности, особенно сильно проявлявшийся на низкой мощности. В сочетании с конструкцией стержней СУЗ, у которых нижняя часть была графитовой, это означало, что в нерегламентном состоянии, при срабатывании аварийной защиты, реактор не глушился, а, наоборот, кратковременно "подпрыгивал" по реактивности. Именно это и произошло в ночь на 26 апреля при том злополучном испытании режима выбега турбогенератора.
Нельзя не обратить внимание на следующее обстоятельство — само ведомственное подчинение. Чернобыльская АЭС в 1986 году находилась в структуре Минэнерго, даже не союзного, а украинского, а уж никак не Минсредмаша. Это было решение, принятое из тех соображений, что управлять угольной станцией и атомной — задача одного класса. Это не так. Культура безопасности в этих ведомствах была принципиально различной. Один из первых уроков аварии — атомные станции сначала выделили в отдельное министерство (Минатомэнерго СССР — прим. ТАСС), а затем вернули под управление атомщиков. Это казалось мелочью, а на самом деле это был системный сдвиг.
—Если говорить о технологических выводах — что было сделано в отрасли после аварии?
— Сделано, без преувеличения, немало. И в этом я вижу повод для профессиональной гордости — отрасль не пыталась замолчать произошедшее, она совершенствовалась. В НИКИЭТ в кратчайшие сроки была выполнена программа модернизации действующих РБМК. По сути, реактор был обновлен процентов на восемьдесят — это уже не тот РБМК, что стоял в Чернобыле. И за прошедшие десятилетия эти модернизированные блоки успешно отработали свои сроки и уходят со сцены по плану — Ленинградская АЭС окончательно вывела из эксплуатации первый РБМК-1000 в 2018 году, второй — в 2020-м. Идет замещение на ВВЭР-1200 — это уже III+ поколение с пассивными системами безопасности, гермооболочкой двойного контайнмента, ловушкой расплава.
Параллельно с этим в 1988 году был создан ИБРАЭ — Институт безопасного развития атомной энергетики, который занимается математическим моделированием тяжелых аварий. И вот тут второй большой урок, который мы сегодня, к сожалению, на глазах забываем. После Чернобыля, после Три-Майл-Айленда, после Фукусимы международное сотрудничество в области безопасности расширялось колоссально. Все обменивались данными, все учились на чужих ошибках. Сейчас под политическим давлением этот контур местами разрывается. Более того — безумные люди позволяют себе бомбить Запорожскую АЭС. И это плохо — ядерная безопасность по природе своей не имеет национальных границ.
—И здесь как раз самое время поговорить о "Прорыве". Как вы для себя формулируете миссию этого проекта?
— Миссия проекта "Прорыв" — вернуть атомной энергетике возможность преимущественного, крупномасштабного развития. Не нишевого, как сейчас, а полноценного, на горизонте столетий. Это вытекает из инициативы, с которой еще в 2000 году выступил Владимир Владимирович Путин на Саммите тысячелетия ООН, — речь шла о ядерной энергетике как основе устойчивого энергетического развития человечества. Первоначально инициатива должна была быть совместной с США, и вся подготовка, которую мы вели с моим партнером из DOE (United States Department of Energy, Министерство энергетики США — прим. ТАСС) Ричардсоном Б., была закончена. В самый последний момент вмешался Госдеп и потребовал прекратить строительство АЭС в Бушере. Объяснения, что новая технология нужна американцам не менее, чем нам, не помогало.
Тогда же была принята резолюция Генеральной конференции МАГАТЭ GC(44)/RES/21, и под этот замысел был учрежден международный проект ИНПРО — по инновационным ядерным реакторам и топливным циклам. С этой инициативой я выступил на Генеральной конференции в 2000 году, и 14 стран были готовы присоединиться к конкретным действиям по созданию опытного энергетического комплекса с замыканием ядерного топливного цикла. С моим уходом с государственной службы работы по развитию новой технологической платформы у нас замерли. Потеряны были 10 лет, пока, разобравшись в перспективах, С.В. Кириенко не дал мощный старт работам по ФЦП и в 2013 году не начались работы по ОДЭК (опытно-демонстрационный комплекс, включающий производство нового оптимального для РБН смешанного уран-плутониевого топлива — СНУП, ЭБ на быстрых нейтронах БРЕСТ и модуль переработки ОЯТ).
Этот курс сегодня уверенно поддерживает А.Е. Лихачев. Без личной вовлеченности гендиректора Росатома мы не вышли бы на нынешний темп — ни по финансированию ОДЭК, ни по срокам ввода объектов в Северске. Лихачев сам приезжает на площадку, лично участвует в ключевых событиях — от пуска стенда главного циркуляционного насоса до ввода в опытно-промышленную эксплуатацию модуля фабрикации СНУП-топлива. Его публичная позиция — что внедрение достижений "Прорыва" существенно расширит возможности использования атомной энергетики в мире — подкреплена конкретными ресурсами и принятыми решениями. Это та административная и политическая поддержка первого лица отрасли, без которой проект такого масштаба и горизонта в принципе нереализуем.
"Прорыв" — национальное воплощение этой идеологии. Концепция замыкания ядерного топливного цикла на быстрых нейтронах разработана и доказана теоретически уже давно. В ее основе — идеи Энрико Ферми, высказанные еще в 1944 году: в реакторе на быстрых нейтронах за счет их избытка может происходить наработка горючего в большем количестве, чем сжигается. Чтобы это проверить, в 1953 году Уолтер Зинн на исследовательском реакторе EBR-1 в Айдахо экспериментально показал, что расширенное воспроизводство делящихся материалов возможно. С тех пор прошло три четверти века. Инженеры с реализацией не торопились — мешали и достаточные запасы относительно дешевого урана, и стагнация всей атомной отрасли, и та самая радиофобия. Мы в "Прорыве" решаем практическую задачу: довести идею замыкания до промышленного воплощения и доказать ее экономическую конкурентоспособность.
—Что именно решает замыкание цикла? Какие конкретные проблемы?
— Их пять, и каждая из них критическая. Первая — эффективность использования сырья. В сегодняшнем открытом цикле мы используем в качестве топлива только изотоп уран-235, а его в природной смеси — всего 0,7%. Остальные 99,3% — уран-238 — сжигаются в реакторе только косвенно, в небольшом количестве, как побочный эффект. По сути, мы выбрасываем на "хвостах" обогащения 99% сырья. Если ядерная энергетика останется в нынешнем масштабе — ну, до конца века уранового сырья хватит. Но если мы хотим вернуться к темпам развития конца восьмидесятых, дефицит урана — а с ним и резкий рост его цены — неизбежен уже во второй половине нашего столетия. В замкнутом цикле уран-238 вовлекается в работу, потому что в реакторе на быстрых нейтронах он превращается в плутоний-239 — превосходное делящееся топливо. Это многократно расширяет ресурсную базу.
Насколько многократно — давайте посчитаем. Разведанные запасы урана в мире — порядка 6 млн тонн. В открытом цикле их хватит на 70–100 лет работы атомной энергетики в нынешнем масштабе. В замкнутом — это уже не сто лет, а тысячелетия. Если же учесть "хвосты" обогащения, накопленные за десятилетия (одного только обедненного гексафторида урана в мире несколько миллионов тонн), и уран в морской воде, который при умеренном росте цен становится извлекаемым, мы говорим уже об источнике энергии, сопоставимом по обеспеченности с солнечным — на горизонте десятков тысяч лет. Вот ради этого, собственно, и стоит работать.
Вторая проблема — отходы. Сегодня обращение с отработавшим ядерным топливом (ОЯТ) — так называемая отложенная проблема. Ее называют так уже полвека, и за это время в мире накопилось примерно 320 тыс. тонн ОЯТ. Большая часть — в пристанционных бассейнах выдержки, остальное — в централизованных хранилищах. "Прорыв" решает эту проблему принципиально иначе: после переработки ОЯТ — в том числе и того, что облучалось в тепловых реакторах, — выделенные ядерные материалы возвращаются в цикл, в новое топливо.
И тут самое важное. Замыкание на базе быстрых реакторов снижает потенциал биологической опасности отходов на несколько порядков. За счет чего? За счет трансмутации — "дожигания" в реакторе на быстрых нейтронах долгоживущих изотопов, тех самых минорных актинидов: америция, нептуния. То, что сейчас лежит мертвым грузом тысячи и десятки тысяч лет, в быстром спектре делится с выделением энергии. На выходе мы получаем то, что называется радиационно-эквивалентным обращением с отходами: в землю через сравнительно короткое время возвращаются материалы с той же радиоактивностью, что у природного уранового сырья, добытого из той же земли.
Радиоэкологи нашего проекта — и это работа, удостоенная специального приза председателя Наблюдательного совета Росатома за 2020 год, — доказали следующее: если к 2100 году быстрые реакторы полностью заменят тепловые, то равновесие пожизненных радиационных рисков для здоровья человека (фактически — рисков онкозаболеваний) с природным фоном будет достигнуто уже в пределах сотни лет, а не десятков тысячелетий, как при открытом цикле.
Третья проблема — нераспространение ядерного оружия. Здесь у нас широкая публика часто путается. Никогда ни одна страна в мире не шла к созданию бомбы через гражданскую атомную энергетику — есть гораздо более короткие пути, и они хорошо известны специалистам.
Но в режиме нераспространения есть болевая точка: технологии обогащения. Чем сегодня обеспокоено международное сообщество в отношении Ирана? До какого процента он обогащает уран. А реакторам на быстрых нейтронах обогащенный уран не нужен в принципе — они работают на смеси обедненного урана и плутония. Отказ от обогащения как массовой технологии вообще выводит ядерную энергетику на периферию контура нераспространения. Это огромный системный плюс. Ядерная энергетика достаточно безопасна уже и сегодня. Это доказали и наиболее тяжелые аварии, которые с ней произошли. Для новых АЭС обоснование безопасности осуществляется вероятностным анализом.
Современные нормы требуют, чтобы вероятность аварии не превышала 10-5 — 10-6 событий на реактор в год. Это означает, что вероятность критического происшествия составляет не более одного случая на 100 000 — 1 000 000 лет работы одного энергоблока. А ресурс работы реактора существенно ниже, в пределах 100 лет. В проекте "Прорыв" мы поставили задачу обеспечения безопасности не на вероятностном, а на детерминистическом уровне: полностью исключить возможность аварий, которые требуют эвакуации, а тем более отселения населения. И это решение четвертой проблемы.
Наиболее трудной представляется пятая проблема — конкурентоспособности ядерной энергетики. Особенно сегодня, когда быстрыми темпами нарастает стоимость материалов и оборудования. Будем решать и ее, примерно с 5–6-го серийного ПЭК (промышленного энергокомплекса).
—Когда наступит тот момент, который можно будет назвать поворотным — переходом отрасли на новую технологическую платформу?
— Элементы замыкания работают уже сегодня. Но впервые всю цепочку продемонстрирует опытно-демонстрационный энергокомплекс — ОДЭК, который мы строим на площадке Сибирского химического комбината в Северске. В него войдут три объекта: модуль фабрикации-рефабрикации СНУП-топлива, энергоблок с реактором БРЕСТ-ОД-300 со свинцовым теплоносителем и модуль переработки облученного топлива. Впервые в мировой практике на одной площадке будет собрана полностью замкнутая ядерно-энергетическая система IV поколения.
Сейчас, на апрель 2026 года, ситуация такая. Модуль фабрикации-рефабрикации введен в опытно-промышленную эксплуатацию еще 25 декабря 2024 года — это первый в мире действующий объект подобного класса. На нем в этом году должны быть изготовлены тепловыделяющие сборки с таблетками из нитрида обедненного урана после получения лицензии Ростехнадзора. Производство целевого продукта — СНУП-топлива со смешанным уран-плутониевым составом — начнется, как только регулятор одобрит технологию обращения с плутонием на этой площадке. Для стартовой загрузки реактора нужно около 165 тепловыделяющих сборок.
Сам энергоблок БРЕСТ-ОД-300 находится в высокой стадии готовности. В сентябре прошлого года смонтирована металлическая оболочка центральной полости реактора, завершено покрытие кровли машинного зала, идет монтаж элементов корзины активной зоны. Физический пуск намечен на 2026–2027 годы, выход на проектную мощность с подачей в сеть — на 2028-й. Модуль переработки ОЯТ — последний из трех объектов — будет введен несколько позднее, после 2029 года. Когда работоспособность всех элементов системы будет полноценно доказана на ОДЭК, станет окончательно ясно, что больше нет смысла строить тепловые реакторы. По мере исчерпания их ресурса они уйдут со сцены.
—И последний вопрос. "Прорыв" — это ведь не только локальная задача для России. Какое значение он имеет в глобальном контексте?
— Глобальное. И прямо отсылающее нас к тому, с чего вы начали разговор, — к тому, какие выводы мы делаем из сорокалетнего опыта после Чернобыля. Авария показала, что атомная энергетика не может развиваться вслепую, как наращивание масштаба ради масштаба. Она должна быть безопасной по конструкции, не по инструкциям. Должна реализовывать весь энергетический потенциал уранового сырья, замыкать свой цикл, не оставляя нерешаемых проблем потомкам.
Должна быть защищенной от нераспространения по самой архитектуре, а не только режимом гарантий. И должна возвращать в недра ровно ту радиоактивность, что из них взяла, в том же состоянии. Будет бессмысленной, если не станет конкурентоспособной. Это и есть содержание принципов IV поколения, и это ровно то, что мы реализуем в "Прорыве".
Если эта работа будет доведена до промышленного результата — а она будет доведена, в этом я не сомневаюсь, — у человечества появится практически неиссякаемый источник энергии. Не на сто лет, как сейчас, а на тысячелетия. Новая технологическая платформа ЯЭ — источник чистый, безопасный, конкурентоспособный экономически и укрепляющий режим нераспространения. А значит — основа для устойчивого энергетического будущего планеты.
Это, если хотите, и есть наш технологический ответ Чернобылю. Не забыть, не вытеснить, а извлечь полный профессиональный и человеческий урок — и пройти дальше. Когда в 2028 году БРЕСТ-ОД-300 даст первые киловатт-часы в сеть, а к 2034-му за ним пойдут промышленные ПЭКи, мы увидим начало этой новой эпохи своими глазами. Я очень рассчитываю до этого момента дожить и поработать.